Дорогой я старался расспросить подробно Ивана о том – как, по какому случаю, когда он попал сюда, как прожил он и его товарищи почти четыре десятка лет в Германии, вне России? Старик был несловоохотлив; мне показалось даже, что его затруднял русский язык, хотя выражался он простою русскою речью; да и вообще он не отличался ни живостью, ни толком. Сорок лет пребывания в Немечине не сделали его немцем, но зато стерли с него русскую краску; не выучили его немецкой науке, не придали ему лоска немецкой цивилизации, но зато лишили его, казалось мне, сметливости и толковитости простого русского человека. Он полинял, отупел, примирился с своею участью колониста и несравненно больше был озабочен урожаем своих овощей и яблонь, нежели воспоминаниями о России. А конечно, он был не таков, когда в первый раз привели его сюда на потеху его королевского величества! Верно, щемило его сердце, долго и долго, тоскою по родине; наконец и тоска заглохла; солдат смотрел на свое изгнание из России, как на службу, на себя не как на русского человека, а как на человека подневольного, как на солдата, одним словом, – «начальство приказало, ничего не поделаешь», постепенно тупел и превратился в то безличное и безнародное существо, которое, смутно припоминая былое, отвечало теперь на мои расспросы.
Вот что я мог извлечь из разговора с стариком, продолжавшегося не более, если не менее, часа; вслед за тем я уехал не только из Потсдама, но из Берлина. Предупреждаю, что за совершенную верность рассказанного я не ручаюсь. В Берлине, конечно, у нашего священника есть сведения более точные, может быть, даже кто-нибудь из русских еще прежде меня посещал и описал эту колонию. Может быть – да, может быть – нет, и я передам вам только то, что слышано лично мною от «последнего Ивана».
– Я из крестьян такой-то губернии, – говорил он, – из крепостных. Служил в полку таком-то, был в полку песельником. Приехал в Москву Его Величество король прусский. Делали ему парады; маневры делали. Понравились ему песельники. Вот Его Величество, покойный император Александр Павлович, и говорит ему: «Вот так и так, не хотите ли, ваше королевское величество, я вам снаряжу хор песельников?» – «Как же так?» – «Да так же». – Вот после парада-то и скомандовали: «Песельники, вперед!» – от каждого полка значит. Вышли мы, выстроились. Тут подошло начальство, выбрали – кто был получше да был холостой. Женатых отослали. Выбрали нас человек 30. Ну, и говорят: «Жалуют вас Ею Величеству королю прусскому…»
– Но неужели, – спросил я старого песельника – вас не спрашивали – желаете ли вы?
– Да оно, пожалуй, и спрашивали. Государь велел – по доброй воле. Ну, да тут начальство, – что ответишь? Солдат, сами изволите знать, ваше высокоблагородие, рассуждать не может, коли начальство спрашивает. Известно: «ради стараться». Ну, вот отобрали нас, осмотрели, ну и скомандовали: марш! И погнали в Пруссию. Король обязался царю нас содержать хорошо, и церковь выстроить, и дома, и земли дать. Вот и дал, и построил.
– Как же вы потом-то жили? Я думаю, тосковали, на чужой стороне, среди немцев?..
Старик помолчал и потом прибавил: «Ничего, при старом короле, Его Величестве Фридрихе-Вильгельме, дай Бог ему царствие небесное, нам было хорошо, он нас любил и жаловал. Бывало, как здесь в Потсдаме живет, то как откушает, призовет нас и велит петь, и очень нами утешался. Ну, а при новом короле, – продолжал он, понизив голос, – пошло уж другое. Он до песен не охотник, и не призывал нас, – так себе живем… Совсем уж другое пошло»… И он вздохнул.
– Итак, с тех пор вы в России и не были?
– Нет, вот как Александровскую колонну ставили в Петербурге, так возили нас отсюда, через Данциг, на парад, тех, кто в живых был. Тут иные из нас и на родину ходили повидаться, – я уж не ходил…
– Ну, а теперь, не хочется вам на родину?..
– Да что уж тут. Отвык. Здесь прижился. Женились мы все на здешних, на немках все.
– Ну, а дети ваши, что они… Русские?..
– Да веры-то они нашей, православной, есть которые и по-русски понимают, а которые и совсем ничего не разумеют. Ведь все с немками и с немцами, мать немка, сам-то по-русски говорить забудешь, а уж куда детям. Тоже в школу ходят, немецкую. Ну, а которые дочери замуж за немцев пошли, так дети уж и совсем здешние стали, и веры здешней…
– А русской грамоте знают ли?..
– Да кому учить-то? Вот я неграмотный, как был, так и есть, а для детей книжки такие устроены, молитвенники, молитвы там русские и слова русские, только немецкими буквами написаны и перевод есть. У нас и священник служит по-русски, а проповеди говорит по-немецки, чтоб понимали…
– Ну, как же вы с немцами-то?..
– Ничего, сжились… Оно бы все хорошо, только вот Бог урожая не дал. В прошлом году у меня картофель какой был!.. А теперь вот тяжело. Бедно, ваше высокоблагородие, трудно. Я же один, никого не осталось, ни товарищей-сверстников – все перемерли, да и семьи только – внучка… Надо уж мне домой идти, ваше высокоблагородие, – вот девочка бежит…
Девочка – совершенная немочка – прибежала звать деда, разумеется по-немецки: кто-то пришел, спрашивает, хочет купить что-то… Старик поспешил домой, и мы с ним простились.
Я вынес самое тяжелое впечатление из колонии. Каким образом эти 30 русских человек, так, ни с того ни с сего, послужили немцу на потеху, лишены народности и отечества? Конечно, это была эпоха особенного русского великодушия, того великодушия, которое подарило австрийцам Бокко ди Каттаро, добытое кровью черногорцев, отделило Выборгскую губернию и часть Петербургской с 40 тысячами русских от России к Финляндии и – по свидетельству даже меморандума князя Горчакова – преднамеревалось отдать восстановленной Польше отторгнутые от нее древние русские земли, но, не решившись этого сделать, великодушно содействовало распространению полонизма. Конечно, то была пора особенного великодушия. Все же в приведенных примерах могло участвовать незнание, политическое заблуждение, бюрократическое отношение к населенным землям – как к географическим пространствам и выражениям, но подарить живых людей – Матвея, Петра, Семена?..